– Неужто теперь проклятые басурмане весь христианский мир одолеют?
– Может, наоборот, – Онфруа решительно свел бровки. – Сегодняшнее несчастье непременно всколыхнет Европу. Басурмане теперь ликуют, они еще долго этой победой будут упиваться, будут черпать в ней уверенность, что правы оказались и могут нас сокрушить. И оттого станут только еще более нетерпимыми, замкнутся в своих предрассудках и вознамерятся весь христианский мир уничтожить. А нам… Нам, чтобы возродиться, придется измениться, многому научиться, даже у самих басурман. Придется дальше их пойти.
– Вас послушать, Онфруа, нам ликовать следует!
– Нет, конечно. Для вас, для меня, для всех нас все это, разумеется, очень горестно. – Добавил с убеждением, видимо, подбадривая себя и остальных пленников: – Но это поражение – начало нашего воскресения.
– Откуда ты это знаешь?
– Потому что мы готовы учиться, даже у нехристей-врагов и древних язычников. А они чем дальше, тем больше одному своему Корану верят.
Как мало в этом утешения, когда самому предстоит казнь. А Бринс Арнат ведь мог бы жить еще годы. Волк Керака был полон сил. Видно, это густая ненависть к басурманам пропитала его, как смола – корабль, заполнила его сердце и жилы так, что ни слабость, ни дряхлость не проникли в тело. Только от жажды уже весь горел, когда наконец мамлюки приказали предстать перед султаном.
Первым в желтый шатер вошел Ги де Лузиньян, за ним Рено, следом брели Жерар де Ридфор, коннетабль Амори де Лузиньян, Онфруа и прочие знатные пленники. Затесался в ряды баронов и оруженосец Эрнуль.
Маленькая фигурка Саладина в зеленом тюрбане восседала на подушках. Султан указал королю на место подле себя, а когда увидел Бринса Арната, нахмурился и глаза стали колючими. Повелел Шатильону сесть рядом с Лузиньяном и сразу же с плохо сдерживаемой яростью принялся упрекать владыку Заиорданья в его «злодеяниях», в вероломстве и в нарушении клятв и соглашений. Перекосился весь, руки в кулаки сжимал, почти кричал:
– Сколько раз ты клялся и нарушал клятвы, сколько раз ты давал обещания и отрекался от них, заключал и разрывал договоры, сколько раз ты принимал соглашение, чтобы затем отвернуться от него!
Ярость врага придала Шатильону сил и помогла сохранить спокойствие. Он не стал оправдываться и напоминать Саладину, что тот и сам нарушал долг и слово: захватил Египет Нуреддина, отвоевал у Исмаила отцовскую державу, казнил сдававшихся под его слово пленных, заточил в казематы Дамьетты безвинных паломников, под видом торговых караванов перебрасывал по Дарб эль-Хаджу войска. Не было причин обрезанному псу считать себя достойнее Волка Керака. Шатильон ответил просто и честно:
– Таков обычай королей, и я лишь следовал по проложенному пути.
Сидевший между ними Лузиньян трясся от страха, а при упоминании королей жалко икнул. За жизнь и свободу ему придется, конечно, сдать Саладину города и крепости, но Рено не сомневался, что малодушный Ги с радостью согласится. Оба – что Лузиньян, что Ридфор – поведут себя как бобер из Бестиария, который отгрызает себе тестикулы и бросает их преследователям, лишь бы спастись.
Султан заметил серую бледность и растерянность короля, наверное, ему понравилось смирение государя франков, он тут же смягчился, ласково заговорил с ним, заверил, что ничего плохого ему не грозит. Низкорожденный курд преклонялся перед самодержцами и обращался с ними особо, чтобы показать, что и сам причислен к ним. Повелел принести воды со льдом и сиропом, взял золотой кубок, отпил от него глоток и протянул Лузиньяну:
– Пей вволю, аль-Малик.
Саладин любил красивые жесты, даже христиан сумел убедить, что галантен и полон достоинств. Вот и сейчас предложение питья означало, что Лузиньяну оставлена жизнь. Ги вцепился в чашу и шумно глотал сладкий, как сама жизнь, шербет. Саладин метнул быстрый взгляд на Шатильона – унизится ли Бринс Арнат, взмолится ли о воде? Да лучше Рено сам себе жилу прокусит и из нее напьется, чем доставит Айюбиду такое торжество. Бринс Арнат давно уже не головорез, готовый ради прощения валяться в грязи Мамистры. Но видеть, как хлебает Ги, как течет вода по его щетинистым, грязным щекам, было тяжко. Рено попытался сглотнуть, да гортань была суше Синайской пустыни. Внезапно Лузиньян перестал лакать и протянул Рено кубок. Вот ведь Ги! Трус и болван, а, оказывается, заботливее святого Мартина, разделившего плащ с нищим!
У Рейнальда в глазах потемнело, так его тянуло к чаше, от запаха питья охватила горячка, а в животе поднялась ужасная резь. Саладин пристально следил за ним. И Шатильон внезапно понял, почему нехристь проявил такую любезность к Лузиньяну: чтобы досадить Бринсу Арнату, чтобы помучить заклятого врага. Рено хотел пить больше, чем жить, но взять верх над Айюбидом хотел еще больше. Пусть тот сам предложит. Никто не скажет, что Волк Керака унизился или показал свою слабость. И он отвел руку Лузиньяна. Саладин этого явно не ожидал, помрачнел, сурово бросил:
– Пей, потому что ты больше никогда уже не будешь пить.
Так же безошибочно, как чуял запах шербета, Рено почуял, что Саладин не убивает его лишь для того, чтобы насладиться его унижением. Победить напоследок своей щедростью и благородством того, кто одиннадцать лет был настолько нестерпимым гвоздем в седле, что магометане прозвали его Дьяволом, того, кого он дважды поклялся собственноручно обезглавить. Пить хотелось безумно. Рено дышал часто, как загнанный пес. За студеную воду он отдал бы в этот момент всю будущую вечную жизнь. Но в этой у него осталось только одно – не сдаться, не позволить Айюбиду восторжествовать, в последний раз самому одолеть проклятую некрещёную собаку. Казалось, это клейкая, густая ненависть к Саладину залепила гортань. Ничем не будет Рено обязан этому Льву Аллаха, ничем, даже жизнью. Почувствовал, как пульсирует на виске жила, с трудом разомкнул спекшиеся губы, глядя прямо в проклятые эбонитовые глаза, заявил с торжеством: