Печальная процессия прогрохотала по подъемному мосту, двинулась вниз по узким, кривым улочкам каменного верхнего города, по полным зевак площадям и рынкам глинобитного нижнего. Констанция не выглядывала за плотно задернутые занавески, но знала, что прохожие не поднимали детей, чтобы те полюбовались на свою властительницу, нищие не бежали за ее выездом, монахи не благословляли, подданные не приветствовали, и ни единая душа не сожалела о лишенной трона законной правительнице. Лишь присутствие стражи под командованием устрашающего Бартоломео заставляло злорадствующих ротозеев помалкивать и неохотно расступаться.
Констанция стиснула руки и сидела молча, сглатывая солоноватый привкус невыплаканных слез. Только когда паланкин поравнялся с маленькой армянской лавкой, торгующей керамикой у храма святого Георгия, встрепенулась:
– Это все – дело рук короля. Сначала Бодуэн собственную мать предал, потом тебя, Изабо, потом Шатильона. Меня он предавал при каждой возможности. И за несчастного Ибрагима отказался заступиться, а теперь подбил неразумного Бо последовать своему примеру – восстать против родительницы. Я бы простила утерю княжества, но то, что лишил меня сына – не прощу.
Остановила процессию, вручила Бартоломео толстый кошель:
– Друг мой, передайте хозяину лавки, скажите: «Для тха-джана Арама, в память нашего Ибрагима».
Кортеж продолжил путь сквозь неблагодарную толпу, шарахающуюся от бывшей государыни как от зачумленной. Когда в последний раз за изгнанницей захлопнулись городские врата – полегчало, словно отвязали от позорного столба. Констанция раздвинула занавески, жадно вдохнула запах унавоженной, распаханной земли. Никогда больше она не вернется в неблагодарную Антиохию.
Изабо тоже приободрилась. То и дело выглядывала из паланкина и каждый раз с милостивым смешком поражалась тому, что рядом неизменно оказывался славный, бравый и, как теперь стало совершенно очевидно, весьма представительный и могучий рыцарь Бартоломео д’Огиль.
К исходу второго дня достигли Ла Лиша, называемого сирийцами Латакией, а греками – Лаодикеей, печального места изгнания и одинокой кончины Алисы.
Однако Латакия оказалась вовсе не мрачным затвором. Основанный еще византийцами, большой красивый торговый город с удобной гаванью и двумя внушительными замками на холме был застроен величественными домами из обтесанного камня и мрамора, над садовыми оградами склоняли ветви смоковницы, яблони, вишни, оливы, миндальные, персиковые и фисташковые деревья. Напротив главного собора в сводчатых галереях огромного рынка шла бойкая торговля.
Здесь новую госпожу и повелительницу приветствовали, ей низко кланялись, и хоть она уже ведала цену верноподданническим чувствам вилланов, все же после оскорбительного недоброжелательства Антиохии они несли отраду.
Море волнующе пахло влажным туманом и водорослями, низкое солнце сверкало на волнах, губы увлажнил соленый, свежий бриз. И нежданно нахлынула радость, и показалось, что в лазурной бухте, трепеща парусами, ждет трирема «Серениссима», готовая нести молодую и влюбленную Констанцию навстречу вечной страсти и счастливой судьбе.
Все повеселели: Бартоломео – потому что самая неприступная крепость в поднебесном мире уже приоткрыла ему ворота, и победитель намеревался влететь в них бешеным аллюром; Изабо – потому что этот славный, доверчивый простак д’Огиль еще и понятия не имел, сколько способов доводить его до отчаяния, а затем нежданно орошать живительной благодатью своих милостей держала в запасе дама его сердца. Даже обе старые галки – дама Доротея и дама Филомена – высовывались из паланкина и пугали прохожих благосклонными улыбками беззубых ртов. Мадам де Камбер до слез радовалась тому, что все в благословенной и благополучной Латакии способствовало приятным размышлениям о тлене земного существования, о близящейся неизбежной кончине и о суровости загробного воздаяния. А дама Филомена с одного взгляда с мрачным удовлетворением убедилась, что и здесь люди глупы, неблагодарны и погрязли в заблуждениях, отчаянно нуждаясь в непреклонной правдолюбице, способной раскрыть им глаза на себя.
В городском соборе Констанция спустилась в склеп. Могилу Алисы Иерусалимской покрывала холодная тяжелая мраморная плита. Вспомнилась последняя встреча с матерью, когда обе впервые увидали Раймонда де Пуатье, щека снова вспыхнула полученной от Алисы оплеухой, всплыл в ушах ее принужденный, жалкий смех и снова сох на коже ее иудин поцелуй, но те далекие события больше не причиняли боли. Давно истлела бившая Констанцию рука, и за утекшие годы рассыпалась в прах дочерняя обида, завершилась их ссора. Теперь ей самой предстояло доживать свои дни в изгнании, повторять материнскую судьбу унылым припевом из жалобной женской кансоны.
А ведь когда-то Констанция намеревалась все сделать иначе, мечтала стать травинкой, которая перерубит меч, спасти всю Землю Воплощения, свершить необыкновенные деяния, но жизнь прошла, а пророчества Грануш так и остались неисполненными. В судьбе Латинского Востока княгиня Антиохии оставила меньше следа, чем «Серениссима» на волне. Ничего ей не удалось, ничего. Она была нежной и верной женой, и ни одному из ее супругов не была нужна ее страсть. Любила своих чад всем сердцем, но Мария покинула мать без единой слезинки, а сын лишил трона. Старалась быть справедливой и милосердной государыней, а подданные не пожелали терпеть над собой власть женщины. Обеспечила Антиохии покровительство Византии, и за это иерусалимский король и патриарх изгнали ее из города. Видно, и впрямь прокляла Алиса свою единственную дочь.