– Мадам, – метнулась та к княгине, воздевая четки в заломленных руках, – сестра Тереза утверждает, что в монастырь кармелиток позавчера привезли какую-то старую армянку и держат ее втайне ото всех, под запором.
– Ваша светлость, – Изабо понизила голос, – если Грануш в монастырь отправил тот, о ком мы думаем, то лучше вам лично поехать требовать ее выдачи. И Бартоломео с его отрядом прихватите. Он хоть и болван, а ради вас любой монастырь в щепки разнесет.
В щепки разносить убежище кармелиток не пришлось. Обнаружив у ворот монастыря конный отряд в полном вооружении, аббатиса безропотно выдала княгине армянскую старуху. Всю обратную дорогу в паланкине Констанция держала безвольную, обмякшую как пустой мешок Грануш в своих объятиях. Пыталась ее расспрашивать, но несчастная, видно, от пережитого разумом повредилась: плохо соображала, ничего толком рассказать не могла, а может – не хотела.
– Грануш-джан, – настаивала Констанция, – тебя Рейнальд сюда привез? Он что-то выспрашивал? Про Тороса разузнавал? Что ты ему сказала?
Грануш охала и плакала, до синяков вцеплялась в руку Констанции, но ни в чем не признавалась. Передавая узницу, мать-настоятельница, тряся клобуком, клялась, что доставленную женщину хоть и держали в келье взаперти и втайне, но не пытали, не обижали, ни голодом, ни жаждой не морили. А что с ней до этого делали, того мать Женевьева не ведала. Привез ее какой-то рыцарь, сказал: от княгини, постричь, мол, в монахини и не выпускать. Да, постригли, теперь она сестра Катарина.
На обратном пути княжий паланкин миновал Храм святого Георгия, княгиня велела свернуть в переулок. Распахнутые створки ворот армянской лавки висели на одной петле, дом стоял пустым и разоренным, посреди двора еще тлела сожженная голубятня. Констанция схватилась за горло, ей показалось, что в нее вонзилось каленое железо и выжгло дотла то место, где еще совсем недавно ютилась, кутаясь в оправдания и отговорки, ее неразумная любовь.
Никогда раньше мамушка не болела, всегда сама выхаживала всех захворавших. А теперь лежала на узкой постели, упрямо уставившись в потолок, лицо сморщилось и запало от усталости и боли. Констанция впервые заметила, как исхудала и постарела татик. Вместо упитанной, бодрой, решительной женщины, готовой спорить до хрипоты за мелочи и воевать до победы за существенное, на жестком тюфяке из свалявшейся морской травы покоилось невесомое старческое тельце.
Разумение все же вернулось к несчастной, ибо Всевышний не хотел, чтобы раба Божья Грануш ушла от своих близких, не простившись. Однако с разумением к татик вернулось и упрямство:
– Никто меня не пытал и не выпрашивал, не придумывай себе муку! Просто зажилась я на этом свете, всё, пора мне.
Как она, армянка, в латинский монастырь попала, не объясняла, запиралась в упрямом молчании, только псалмы твердила. От помощи Ибрагима наотрез отказалась:
– Нечего нехристю меня на пороге рая останавливать.
Ибрагим, поглядев на больную, и сам не настаивал:
– Высокородная госпожа княгиня, у достопочтенной мадамы Грануш нет больше желания жить, а в таком случае я бессилен.
Знахарь все же оставил питье, предназначенное облегчить телесные страдания, но мамушка сразу догадалась, что столь действенное зелье могло быть приготовлено только хитрыми нечестивыми руками, стремящимися лишить ее последних праведных мук на этой земле, и не пожертвовала ни каплей райского блаженства ради басурманской бурды. Уже двинуться не могла, а глаза все источали жалость, все ласкали напоследок Констанцию, все причитала, переходя на армянский:
– Я рада, рада представиться, дитя мое, лав балик. Иисус может сделать ложе смерти мягче пуховых облаков. Астхик моя, лапочка родненькая, ухожу я, покидаю тебя. Грустно оставлять тебя, но ты не бойся, не тревожься, пупуш масенький, я всю твою боль унесу, цавд танем. Здесь я уже ничего для тебя сделать не могу, одни хлопоты и волнения у тебя из-за меня, я оттуда тебя беречь буду.
– Ах, им пупуш татик, ну что такое ты говоришь! – Было стыдно даже думать о самой себе, следовало помочь Грануш сделать ужасный переход, но так непереносимо больно и страшно было потерять свою вечную опору, так захлестывала непереносимая жалость к старушке, что слезы и сопли рекой текли. – Татик, милая, дорогая, любимая, не думай обо мне, я уже давно большая, сильная, я сама за себя постою. А за твою душу во всех церквях будут вечно каждый день мессу служить. – Шепотом призналась: – В армянских тоже.
Передать бы самое важное Пуатье. И отцу. И Алисе. Но всю жизнь Грануш хлопотала только о Констанции, настало время перестать утруждать родимую. Только татик сама знала, что тревожило и мучило ее аревик:
– Не волнуйся, анушикс, первым делом найду его, расскажу, как ты убивалась, как за него молилась, как ради него в Иерусалим ходила…
Ради него? Констанция заплакала от стыда и горя. Всегда, всегда татик думала о ней незаслуженно хорошо! Даже верила, что Констанция весь Утремер спасет, а что ее воспитанница на самом деле совершила? Вверила Антиохию губительному сумасброду!
– Ах, татик-джан, останься, не покидай меня! Я исправлюсь, клянусь, я все поправлю, я впредь такой буду, какой ты хотела!
– Будь спокойна, пупуш мой родненький, я и оттуда глаз с тебя не сведу… и за Бо нашего, за Марию, Филиппу и Агнессу, моих крошек предстательствовать буду. И за Изабо… – Тут шепот умирающей заглушили отчаянные рыдания – это в голос запричитала мадам де Бретолио. Мамушка сморщилась: – Будет тебе, коза. Оставляю вас друг на дружку.